Get Even More Visitors To Your Blog, Upgrade To A Business Listing >>

Советский Союз жив

"Я всегда сомневался в справедливости знаменитой тютчевской строки: “умом Россию не понять”. Весь мир понять можно, а Россию – нельзя? Шовинистическое преувеличение, свойственное всякому мессианству"

"Россия обросла сталактитами заржавевшего в ней XIX столетия".

(А.Менцвель)

Польский литературовед Анджей Менцвель побывал в России в самом начале 21 века. Многое из написанного им в этой публикации уже забылось россиянами. Уместно напомнить, с чего началась новая Россия, как это виделось глазами поляка.

Извлечение из: Анджей Менцвель. "Калининград, моя любовь". Эссе.
Опубликовано в журнале "Вестник Европы", №6, 2002.

Анджей Менцвель
Поверьте: я всю жизнь мечтал побывать в Калининграде. Вернее, в городе, который так называют, – само название я старался не произносить. То, что я упрямо повторял: “Крулевец”, – вовсе не свидетельствовало о моих ревизионистских склонностях. Крулевец как польский эквивалент Кёнигсберга давным-давно укоренился в нашем языке и не менее привычен, чем Рим, Лейпциг или Гданьск. Так что в моих устах “Крулевец” отнюдь не означал, что я намерен добиваться возвращения бывшего польского королевского лена, который по окончании последней войны был manu militari (“Воинской рукой”, насильственно (лат.)) присоединен к России. Просто я употреблял привычное и исторически обоснованное название. Никто ведь уже не заставляет поляков называть Вильно Вильнюсом, Львов Львивом, а немцам мы, наконец, позволили говорить Бреслау и Штеттин. Однако я с некоторым удивлением заметил, что как в туристической фирме в Эльблонге, так и при таможенном досмотре мой “Крулевец” исправляли на “Калининград”. Несмотря на давнюю неприязнь к этому названию, я пропускал поправки мимо ушей, тем более что поправляли меня симпатичные девушки. В конце концов, думал я, они изо дня в день имеют дело с хозяевами этого города и потому обязаны быть корректными. А я тут – всего лишь гость.
Почему я так рвался в Крулевец? Причины две: одна сентиментальная, вторая – интеллектуальная; тесно переплетенные, они исчерпывающе все объясняют. В здешних краях когда-то в юности я провел чудесные каникулы, и именно тогда, чуть ли не каждый день, в особенности по вечерам, мечтал о путешествии в Крулевец. Дело происходило в Народной Польше, где, как известно, разное случалось – в частности, иногда удавалось из Крыницы доехать до наших Пясков на военном “газике”. Хорошо было мчаться с ветерком по лесным просекам, дружно насвистывая подходящую к случаю мелодию. Хотя “Мост через реку Квай” (Американский фильм. Захваченные в плен японцами британские солдаты и их командир полковник Николсон вынуждены строить железнодорожный мост через реку Квай в Бирме. Несмотря на свирепый характер полковника Сайто, Николсон проявляет настоящее мужество. Тем временем командование назначает группу коммандос для уничтожения этого стратегически важного объекта.) в ту пору в кинотеатрах не показывали, мелодию эту знали даже пограничники.

... Советские пограничники, находясь при исполнении служебных обязанностей, держались сурово. Когда бы они ни брали в руки мой паспорт, я чувствовал себя в чем-то подозреваемым и всецело зависящим от их милости. Казалось, они считали своим долгом унизить любого, кто хотя бы на минуту попадал в зависимость от советской власти, и в этом далеко превзошли не отличающихся любезностью британских и американских офицеров иммиграционной службы. До конца своих дней не забуду, как на пустой перрон вбегала, топая подкованными сапогами, рота красноармейцев с “калашами” на изготовку и окружала вагон, подлежащий пограничной проверке. И происходило это не во время войны, и не “спецтранспорт” был перед ними, а обычный пассажирский поезд, на котором в конце 70-х годов я возвращался из Львова. Внешне сейчас все сильно изменилось, в аэропортах Москвы и Петербурга установлены цивилизованные порядки, а на калининградской набережной документы у нас проверяют дамы в красивой форме, любезные, хотя и очень официальные. Не питайте иллюзий: они – представители Советского Союза.
Я не ошибся, написав последние слова. Разумеется, мне известно, что Советский Союз не существует ни политически, ни экономически.
Необратимость процесса распада в немалой степени обязана переделу в хозяйственной сфере. На фоне парцелляции национального достояния (можно полагать, крупнейшей в истории) бальзаковские разоблачения грабительского капитализма звучат как “Молитва девы”.
Можно ли вообразить возникновение силы, способной экспроприировать собственность нынешних экспроприаторов? В здешнем обществе такой силы не видно: кажется, оно вовсе лишено сил. Не пресловутых и до сих пор крайне активных “силовых ведомств”, а внутренних сил – самородных, формирующих основу коллективного существования и пробуждающих творческие импульсы в масштабе района, области, страны, а то и всего человечества. Можно ли рассчитывать на внезапное появление “рочдейлских ткачей” (1844 г. ткачи города Рочдейл (Великобритания) – центра суконного производства – основали первое рабочее кооперативное потребительское общество), которые по своей инициативе создадут потребительские кооперативы и если не завоюют рынок, то по крайней мере обретут самих себя? По отношению к сегодняшней России это фантазия еще более нереальная, чем сон Жеромского о “стеклянных домах” (Речь идет об идеалистических представлениях о будущем одного из героев “Кануна весны” (1924) – знаменитого романа Стефана Жеромского (1864–1925).) по отношению к тогдашней Польше.
Россия пребывает в состоянии кризиса – это банальность, которой потчуют нас знатоки и которой мы охотно кормимся. Россия переживает период “смуты”; подобное неоднократно случалось в ее истории – и всякий раз в связи с Польшей, добавим в подтверждение мифа. Такой период продлится еще некоторое время; стоит понаблюдать, чем он закончится через одно, а может быть, два поколения.
Наблюдать за Россией нужно постоянно – вот одна из немногих приложимых к ней аксиом. Но отнюдь не безразлично, за чем именно наблюдать: за политической сценой, экономической конъюнктурой или общественной материей. Меня не интересуют ни декорум кремлевских политических спектаклей, ни впечатляющие экономические показатели – я ни тому ни другому не верю. Иное дело общественная материя – я хочу следить за переменами во времени и пространстве, за группами и индивидами, обрядами и обычаями, хочу проникнуть туда, где видны работа ума и проявления инстинктов. Я – сторонний наблюдатель, и знания мои приблизительны, поэтому результаты наблюдений неизбежно ущербны. Но я не согласен с утверждением о “загадочности России” – еще одной банальностью из числа тех, которыми лет двести кормят нас отечественные и зарубежные специалисты. Это и так, и не так, отвечаю я им со своей доброжелательной, но рациональной позиции. Россия загадочна в той же мере, в какой загадочно любое скопление людей на нашей земле, и прежде всего – вообще наше здесь присутствие. Однако я бы поостерегся говорить о загадочности, тем более загадочности метафизической, когда речь заходит о специфических особенностях, отличающих российское общество от других, лучше изученных и лучше понятых. Я всегда сомневался в справедливости знаменитой тютчевской строки: “умом Россию не понять”. Весь мир понять можно, а Россию – нельзя? Шовинистическое преувеличение, свойственное всякому мессианству.

Всякому, кто сейчас недоумевает, как можно было “жить в ПНР”, следует знать, что, хотя политический курс после октября 1956 года довольно скоро опять стал меняться, свободы в сфере культуры сохранялись. И не по милости властей предержащих, которые отнюдь не являлись любителями додекафонии, абстракции, белого стиха и “маргинальной литературы”, – нет, эти свободы были едва ли не всеобщим завоеванием, распространившимся на все слои общества, от столичной интеллектуальной элиты до провинциальных клубов интеллигенции. Культурная жизнь тех лет была плодотворной, бурной и разнообразной, культура насаждалась продуманно, энергично, талантливо. Вот что могло бы составить достойную главу в не написанной до сих пор истории общественной работы в Польше (“внеправительственной”, как сказали бы сейчас, пользуясь кошмарной нынешней фразеологией). В определенной степени это была компенсационная деятельность – когда пространство политических инициатив сужается, возрастает активность в области культуры, но среди ее плодов были не только суррогаты.
Все лучшее, что было связано с коллективным творческим подъемом, наблюдалось в студенческой среде, притом культурная жизнь била ключом не только в ведущих университетах, но и в сельскохозяйственных училищах, в общежитиях будущих педагогов и яхт-клубах. Везде царила атмосфера товарищеской солидарности и освященной искусством дружбы. Куда бы ты ни попадал, можно было не сомневаться: тебя всегда приютят и пригреют! Едва ли не впервые в польской истории в массовом масштабе возобладал стиль демократической, искренней доброжелательности, косвенно оказавший воздействие даже на пограничников. <...> Наш островок счастья висел на краю пропасти, которая поглотила уже целую историческую формацию, и именно об этом напоминала нам по вечерам имперская иллюминация. Можно было, конечно, в постигшей Восточную Пруссию военной катастрофе усмотреть не только неизбежность, но и историческую справедливость – ведь кара пала на “гнездо агрессивного пруссачества”. Все, создававшееся веками на прусских территориях, все города и порты, поселки и пристани, ратуши и церкви, процветающие хозяйства и ремесленные мастерские, водные и наземные пути исчезли, не оставив иных следов, кроме ономастического. А теперь, кажется, исчезает след от тех, кто стер все это с лица земли.

Честно говоря, я не надеялся дожить до подобного путешествия. Сорок лет назад наша жизнь была мечена особым клеймом, но вовсе не страхом перед так называемой Системой, как кажется сейчас тем, кто обладает лишь теоретическими, то есть изобретенными пропагандой, знаниями о ней. Это было клеймо бессознательного страха перед катастрофой, сопутствовавшей нашему появлению на свет. Той катастрофой, которая поглотила государства и народы, города и культуры, деревни и семьи, а в этой части света коснулась едва ли не каждого. Из нашей пятерки соседей по комнате в университетском общежитии только у одного была полноценная семья, но он был переселенцем, только один остался жить в той же местности, что и до войны, но он потерял отца, а описания судеб остальной троицы хватило бы для симультанного романа.
<...>
Я – за историю радикально антропоцентристскую, то есть свободную от идеологических предрассудков и рассматривающую не абстрактные схемы, а элементарные формы человеческой жизни. Поэтому, используя (а не игнорируя) теории систем, концепции формаций и схемы исторических механизмов, я ими не ограничиваюсь. Я знаю, и довольно неплохо, чем были большевизм, сталинизм и “реальный социализм”: для меня это не только теоретическое, но и практическое – личное и семейное – знание. Но по-настоящему мне интересно то ценное и прочное, что удалось создать людям в этих системах и формациях. И потому для меня важнее, чем орден крестоносцев, прусское королевство и немецкая империя, и даже чем Гитлер и нацизм, те немецкие семьи, которые после трудовых будней отправлялись на морскую прогулку из Фромборка в Крулевец или наоборот. Не это ли укрепляло дух пиетистов, то есть тех, для кого активная жизнь была молитвой, адресованной прямо Провидению? А вот теперь и я, после случившейся катастрофы и полувековой блокады, смог отправиться со своим младшим сыном на такую экскурсию – не обещание ли это подлинного исторического перелома?

Человек – существо трансцендентальное, призванное обуздывать собственную и окружающую природу путем исполнения нравственного закона и открытия научных закономерностей. Подчиняясь той или другой природе, он всякий раз попадает во власть стихии и оказывается на краю пропасти. Оттого нравственной воле человека надлежит постоянно быть в напряжении и постоянно одерживать победы; нельзя давать отдыха и воле к познанию, то есть воле деятельной, созидательной. Этому способствует как дух пиетистской набожности, так и дух ремесленнического практицизма; яркий пример тому – жизнь самого Канта. Болезненный ребенок, над которым тряслась в детстве мать, дожил в добром здравии до 80 лет (что в те времена было мировым рекордом), поскольку разработал свой метод дыхания и научился избегать дурных снов. Он жил работой, заполняя ею даже досуг. Биографии великих художников, поэтов и мыслителей изобилуют оригинальными деталями, но мало что может сравниться со следующим: каждый день на рассвете по призыву слуги “Пора!” Кант садится за письменный стол и начинает водить пером по бумаге. В старости он уже не видит того, что пишет.

Поражают высоченные нагромождения ржавеющей стали и железа – торговые суда и военные корабли, баржи, буксиры. Если такой же вид имеет военно-морская база в Балтийске, мимо которой мы проплыли, не приближаясь, про российский флот можно невесть что подумать… Что это: свалка металлолома или кладбище? – недоуменно спрашиваю я сына, понимая, что задаю вопрос самому себе. Нигде не видно танкеров, автопогрузчиков, контейнеров. Россия открывает нашему взору то, что в ней всего прочнее: остатки XIX века, лишь сейчас окончательно сдающиеся и распадающиеся.
Мне сразу вспомнилось путешествие по железной дороге в Москву несколько лет назад: выплывающие из темноты, скупо освещенные вокзалы, похожие на дворцы, перед которыми не хватает разве что извозчиков, и дальше, уже на подступах к Москве, скелеты полуразрушенных фабрик и складов, явно сооруженных в прошлом веке. Конференция, на которую я был приглашен, проходила в здании бывшей Высшей партийной школы – теперь здесь Российский государственный гуманитарный университет. И там, в центре Москвы, в роскошном конференц-зале с вмонтированными в круглый стол микрофонами, за венецианским окном маячил знакомый силуэт старого заводика – излом крыши с матовыми потолочными оконцами в железных рамах и пузатой трубой из красного кирпича, опоясанной ржавыми обручами. Во время той поездки – с момента, когда я увидел сваленные в лесу груды рельсов, кривобокие станционные здания и какие-то невероятные ограждения пригородных платформ, – образ ржавчины буквально меня преследовал. Мне казалось, что Россия обросла сталактитами заржавевшего в ней XIX столетия, и потому, когда один из тамошних известных интеллектуалов, председательствующий на конференции, заявил, что “все мы здесь постмодернисты!”, я подумал, что мне это снится. Восточноевропейскому интеллектуалу следует избегать – как Кант избегал дурных снов – рискованных утверждений.
Калининградский порт еще сильнее втягивает меня в XIX век, в премодернизм российской культурной формации. В России, в ее прошлом и настоящем, ничего нельзя будет понять, если не отказаться от политических инвектив и не посмотреть на большевизм, ленинизм или сталинизм как на тронутые анахронизмом попытки вырваться из анахронизма. Таким анахронизмом, продержавшимся в почти неизменном виде несколько столетий, вплоть до революционной эпохи (1905–1917), был российский феодальный абсолютизм со своими территориальным империализмом, сакрализацией власти и строго соблюдаемой иерархией, с прославлением милитаризма, порабощением народа, общественным фатализмом и бунтующей интеллигенцией.
Разделаться с этим анахронизмом казалось просто: круто повернуть в противоположную сторону, и так оно и было на первом этапе революции. Мифы интернационализма, коммунизма, пацифизма, индустриализации, научного мировоззрения (“научный социализм”) как наркотик действовали на мятежных интеллигентов и темный народ (в России до революции не существовало обязательного школьного образования). Все эти мифы были родом из предыдущего века, а религиозное их восприятие имело еще более древние корни. Отторжение капитализма с помощью аргументов, поставляемых препарированным Марксом (“Букварь коммунизма” или “Вопросы ленинизма”), в сочетании с восторженным приятием первой промышленной революции создали условия для поистине “великой стройки социализма в СССР”. А построено было раннекапиталистическое индустриальное государство с позднефеодальной абсолютистской формой власти – мутант, поддерживаемый и прославляемый идеологически. Марксизм был всего лишь удобной фразеологией для такого прославления. Фразеология, впрочем, могла быть иной; суть российского империализма от этого бы не изменилась.
Меня могут упрекнуть в некоторой упрощенности, но она оправданна: в шумихе запоздалых нравоучений, обрушивающихся сейчас на Советский Союз, забывают об историческом бремени этой сверхчеловеческой и нечеловеческой постройки. Я же ощущаю ее бремя везде, где соприкасаюсь с Россией. Гротескная канонерка с нацеленным в небо пулеметом охраняет российскую границу на Вислинском заливе; самая высокая смотровая площадка над Преголей придавлена тяжестью заброшенного бетонного Дворца Советов; в Москве возведено совершенно абсурдное сооружение – стальной пешеходный мост, визитная карточка мэра, тогда как оборудование петербургской больницы, в которой меня – внимательно и профессионально, подчеркиваю – обследовали (так уж получилось), не менялось, похоже, со времен доктора Чехова. Со


This post first appeared on Судьба России в XXI веке, please read the originial post: here

Share the post

Советский Союз жив

×

Subscribe to Судьба России в Xxi веке

Get updates delivered right to your inbox!

Thank you for your subscription

×